Неточные совпадения
— Филипп на Благовещенье
Ушел, а на Казанскую
Я сына родила.
Как писаный был Демушка!
Краса взята
у солнышка,
У снегу белизна,
У маку губы алые,
Бровь черная
у соболя,
У соболя сибирского,
У сокола глаза!
Весь гнев с души красавец мой
Согнал улыбкой ангельской,
Как солнышко весеннее
Сгоняет снег с полей…
Не стала я тревожиться,
Что ни велят —
работаю,
Как ни бранят — молчу.
«Давно мы не
работали,
Давайте — покосим!»
Семь баб им косы отдали.
Проснулась, разгорелася
Привычка позабытая
К труду! Как зубы с голоду,
Работает у каждого
Проворная рука.
Валят траву высокую,
Под песню, незнакомую
Вахлацкой стороне;
Под песню, что навеяна
Метелями и вьюгами
Родимых деревень:
Заплатова, Дырявина,
Разутова, Знобишина,
Горелова, Неелова —
Неурожайка тож…
Я
работаю,
А Дема, словно яблочко
В вершине старой яблони,
У деда на плече
Сидит румяный, свеженький…
Основные начала ее учения были те же, что
у Парамоши и Яшеньки, то есть, что
работать не следует, а следует созерцать."
— Чего жалеть?
У старика внуков и так много. Только забота. Ни тебе
работать, ни что. Только связа одна.
Он видел, что Россия имеет прекрасные земли, прекрасных рабочих и что в некоторых случаях, как
у мужика на половине дороги, рабочие и земля производят много, в большинстве же случаев, когда по-европейски прикладывается капитал, производят мало, и что происходит это только оттого, что рабочие хотят
работать и
работают хорошо одним им свойственным образом, и что это противодействие не случайное, а постоянное, имеющее основание в духе народа.
— Да, это признак того, что грубый труд ему не нужен.
У него
работает ум…
Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился
у Капитоныча,
у няни,
у Наденьки,
у Василия Лукича, а не
у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и
работала в другом месте.
— Итак, я продолжаю, — сказал он, очнувшись. — Главное же то, что
работая, необходимо иметь убеждение, что делаемое не умрет со мною, что
у меня будут наследники, — а этого
у меня нет. Представьте себе положение человека, который знает вперед, что дети его и любимой им женщины не будут его, а чьи-то, кого-то того, кто их ненавидит и знать не хочет. Ведь это ужасно!
Левину невыносимо скучно было в этот вечер с дамами: его, как никогда прежде, волновала мысль о том, что то недовольство хозяйством, которое он теперь испытывал, есть не исключительное его положение, а общее условие, в котором находится дело в России, что устройство какого-нибудь такого отношения рабочих, где бы они
работали, как
у мужика на половине дороги, есть не мечта, а задача, которую необходимо решить. И ему казалось, что эту задачу можно решить и должно попытаться это сделать.
У братьев Платоновых вся дворня
работала в саду, все слуги были садовники, или лучше сказать, слуг не было, но садовники исправляли иногда эту должность.
— Да я и строений для этого не строю;
у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни за что не оторву. На фабриках
у меня
работают только в голодный год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, то увидишь — всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь даст доход, так что после отталкиваешь только да говоришь: не нужно.
Она почти не могла
работать; руки
у ней так и скользили на колени.
— Нет! — говорил он на следующий день Аркадию, — уеду отсюда завтра. Скучно;
работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню; я же там все свои препараты оставил.
У вас, по крайней мере, запереться можно. А то здесь отец мне твердит: «Мой кабинет к твоим услугам — никто тебе мешать не будет»; а сам от меня ни на шаг. Да и совестно как-то от него запираться. Ну и мать тоже. Я слышу, как она вздыхает за стеной, а выйдешь к ней — и сказать ей нечего.
Анна Сергеевна спросила, между прочим, Базарова, что он делал
у Кирсановых. Он чуть было не рассказал ей о своей дуэли с Павлом Петровичем, но удержался при мысли, как бы она не подумала, что он интересничает, и отвечал ей, что он все это время
работал.
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а?
У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет
работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог
заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
Но Клим уже не слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза
у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит белье матери, Варавки, его; она
работает «по домам».
— Ходит в худых башмаках.
Работает на фабрике махорку. Живет с подругой в лачуге
у какой-то ведьмы.
— Осталось неизвестно, кто убил госпожу Зотову? Плохо
работает ваша полиция. Наш Скотланд-ярд узнал бы, о да! Замечательная была русская женщина, — одобрил он. — Несколько… как это говорится? — обре-ме-не-на знаниями, которые не имеют практического значения, но все-таки обладала сильным практическим умом. Это я замечаю
у многих: русские как будто стыдятся практики и прячут ее, орнаментируют религией, философией, этикой…
Самгин вернулся домой и, когда подходил к воротам, услышал первый выстрел пушки, он прозвучал глухо и не внушительно, как будто хлопнуло полотнище ворот, закрытое порывом ветра. Самгин даже остановился, сомневаясь — пушка ли? Но вот снова мягко и незнакомо бухнуло. Он приподнял плечи и вошел в кухню. Настя,
работая у плиты, вопросительно обернулась к нему, открыв рот.
— Издыхает буржуазное общество, загнило с головы. На Западе это понятно —
работали много, истощились, а вот
у нас декадансы как будто преждевременны. Декадент
у нас толстенький, сытый, розовощекий и — не даровит. Верленов — не заметно.
— Вот бы вас, господ, года на три в мужики сдавать, как нашего брата в солдаты сдают. Выучились где вам полагается, и — поди в деревню,
поработай там в батраках
у крестьян, испытай ихнюю жизнь до точки.
— Враг
у врат града Петрова, — ревел Родзянко. — Надо спасать Россию, нашу родную, любимую, святую Русь. Спокойствие. Терпение… «Претерпевый до конца — спасется».
Работать надо… Бороться. Не слушайте людей, которые говорят…
Впечатление это создавалось, вероятно, потому, что здоровье Прозорова уже совершенно не позволяло ему
работать, а
у него была весьма обильная клиентура в провинции, и Клим Иванович часто выезжал в Новгород, Псков, Вологду.
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не
работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там —
у черной сотни,
у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я —
работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
— Если революционер внушает мужику: возьми, дурак, пожалуйста, землю
у помещика и, пожалуйста, учись жить,
работать человечески разумно, — революционер — полезный человек. Лютов — что? Народник? Гм… народоволец. Я слышал, эти уже провалились…
— Ужасно много
работает, это
у него душевная болезнь, — сказала она, сокрушенно вздохнув. — Он оставит Лидии очень большое состояние. Пойдем, посидим
у меня.
— Все находят, что старше. Так и должно быть. На семнадцатом году
у меня уже был ребенок. И я много
работала. Отец ребенка — художник, теперь — говорят — почти знаменитый, он за границей где-то, а тогда мы питались чаем и хлебом. Первая моя любовь — самая голодная.
«Кого же защищают?» — догадывался Самгин. Среди защитников он узнал угрюмого водопроводчика, который нередко
работал у Варвары, студента — сына свахи, домовладелицы Успенской, и, кроме племянника акушерки, еще двух студентов, — он помнил их гимназистами. Преобладала молодежь, очевидно — ремесленники, но было человек пять бородатых, не считая дворника Николая.
У одного из бородатых из-под нахлобученного картуза торчали седоватые космы волос, а уши — заткнуты ватой.
— Вот и мы здесь тоже думаем — врут! Любят это
у нас — преувеличить правду. К примеру — гвоздари: жалуются на скудость жизни, а между тем —
зарабатывают больше плотников. А плотники — на них ссылаются, дескать — кузнецы лучше нас живут. Союзы тайные заводят… Трудно, знаете, с рабочим народом. Надо бы за всякую работу единство цены установить…
— Впрочем, этот термин, кажется, вышел из употребления. Я считаю, что прав Плеханов: социаль-демократы могут удобно ехать в одном вагоне с либералами. Европейский капитализм достаточно здоров и лет сотню проживет благополучно. Нашему, русскому недорослю надобно учиться жить и
работать у варягов. Велика и обильна земля наша, но — засорена нищим мужиком, бессильным потребителем, и если мы не перестроимся — нам грозит участь Китая. А ваш Ленин для ускорения этой участи желает организовать пугачевщину.
Он много
работал, часто выезжал в провинцию, все еще не мог кончить дела, принятые от ‹Прозорова›, а
у него уже явилась своя клиентура, он даже взял помощника Ивана Харламова, человека со странностями: он почти непрерывно посвистывал сквозь зубы и нередко начинал вполголоса разговаривать сам с собой очень ласковым тоном...
— Поверьте слову: говорун этот — обыкновенный вор, и тут
у него были помощники; он зубы нам заговаривал, а те —
работали.
Надобно очень много
работать и накоплять, чтобы
у всех было все.
— Петровна
у меня вместо матери, любит меня, точно кошку. Очень умная и революционерка, — вам смешно? Однако это верно: терпеть не может богатых, царя, князей, попов. Она тоже монастырская, была послушницей, но накануне пострига
у нее случился роман и выгнали ее из монастыря.
Работала сиделкой в больнице, была санитаркой на японской войне, там получила медаль за спасение офицеров из горящего барака. Вы думаете, сколько ей лет — шестьдесят? А ей только сорок три года. Вот как живут!
— Жалко его. Это ведь при мне поп его выгнал, я в тот день
работала у попа. Ваня учил дочь его и что-то наделал, горничную ущипнул, что ли. Он и меня пробовал хватать. Я пригрозила, что пожалуюсь попадье, отстал. Он все-таки забавный, хоть и злой.
Но мать, не слушая отца, — как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не было
у него; отец помер, его засыпало землей, когда он рыл колодезь, мать
работала на фабрике спичек и умерла, когда Дронову было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к брату Мите; вот и все.
— Да, так. Вы — патриот, вы резко осуждаете пораженцев. Я вас очень понимаю: вы
работаете в банке, вы — будущий директор и даже возможный министр финансов будущей российской республики.
У вас — имеется что защищать. Я, как вам известно, сын трактирщика. Разумеется, так же как вы и всякий другой гражданин славного отечества нашего, я не лишен права открыть еще один трактир или дом терпимости. Но — я ничего не хочу открывать. Я — человек, который выпал из общества, — понимаете? Выпал из общества.
Анисья стала еще живее прежнего, потому что работы стало больше: все она движется, суетится, бегает,
работает, все по слову хозяйки. Глаза
у ней даже ярче, и нос, этот говорящий нос, так и выставляется прежде всей ее особы, так и рдеет заботой, мыслями, намерениями, так и говорит, хотя язык и молчит.
Снаружи
у них делалось все, как
у других. Вставали они хотя не с зарей, но рано; любили долго сидеть за чаем, иногда даже будто лениво молчали, потом расходились по своим углам или
работали вместе, обедали, ездили в поля, занимались музыкой… как все, как мечтал и Обломов…
Захар стал еще неуклюжее, неопрятнее;
у него появились заплаты на локтях; он смотрит так бедно, голодно, как будто плохо ест, мало спит и за троих
работает.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает…
У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем
работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
— Вон она сама, — говорил Захар, указывая на полуотворенную дверь боковой комнаты. — Это
у них буфет, что ли; она тут и
работает, тут
у них чай, сахар, кофе лежит и посуда.
Акулины уже не было в доме. Анисья — и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама
работает на кухне: она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице
у ней лежит глубокое уныние.
Когда Иву было 15 лет, его воспитатель умер, взрослые дети лесничего уехали — кто в Америку, кто в Южный Уэльс, кто в Европу, и Ив некоторое время
работал у одного фермера.
Он так торжественно дал слово
работать над собой, быть другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже
у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
Он смотрел мысленно и на себя, как это
у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось
у всех, — думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни — только казаться, а другие и быть и казаться как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит
работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
Вот все, что пока мог наблюсти Райский, то есть все, что видели и знали другие. Но чем меньше было
у него положительных данных, тем дружнее
работала его фантазия, в союзе с анализом, подбирая ключ к этой замкнутой двери.
—
У нас и соловьи есть — вон там в роще! И мои птички все здесь пойманы, — говорила она. — А вот тут в огороде мои грядки: я сама
работаю. Подальше — там арбузы, дыни, вот тут цветная капуста, артишоки…
— Долго рассказывать… А отчасти моя идея именно в том, чтоб оставили меня в покое. Пока
у меня есть два рубля, я хочу жить один, ни от кого не зависеть (не беспокойтесь, я знаю возражения) и ничего не делать, — даже для того великого будущего человечества,
работать на которого приглашали господина Крафта. Личная свобода, то есть моя собственная-с, на первом плане, а дальше знать ничего не хочу.